Владимир Чубуков (vladimir_chub) wrote in chto_chitat,
Владимир Чубуков
vladimir_chub
chto_chitat

Categories:

То ли САНЬКЯ, то ли САНКЬЯ

Речь пойдёт о романе Захара Прилепина «Санькя». Когда я впервые прочёл его заглавие, то в голове моей вместо «Санькя» отпечаталось «Санкья». А Санкья – это индуистская метафизическая система, которая, как предполагают, оказала влияние на буддизм. Интересно, – подумал я тогда, – что ж это за роман такой?

Подобные сбои восприятия у меня не раз бывали. Однажды, например, проезжая мимо новороссийского шиферного завода и увидев на его заборе вытянутый по вертикали плакат с надписью «ОАО “Шиферник”», я прочёл: «ОАО “Шизофреник”»; удивился, перечитал и понял свою ошибку. Потом, когда рассказал об этом отцу, работавшему тогда на этом самом заводе, то услышал от него: «Это точно – шизофреник».

В общем-то, и с «Санькей», трансформировавшемся в «Санкью», я оказался недалёк от истины. В этом романе есть что-то буддийское, клубящееся на границе небытия, стынущее на зябком сквозняке, свистящем из чёрного Ничто. Вот, например, цитатка оттуда: «Человек – это огромная, шумящая пустота, где сквозняки и безумные расстояния между каждым атомом. <…> И мы точно так же живем внутри страшной, неведомой нам, пугающей нас пустоты». Нагарджуна под этим подписался бы.

Когда я снял книгу с полки в магазине, то разглядел, что не «Санкья» это, а «Санькя», и прочёл в аннотации: автор – это, дескать, новый Горький, а роман – прямо-таки новая «Мать» («Мать-2»). На меня сразу такой тоской повеяло. Горький! Я этим Горьким ещё в школе поперхнулся, когда «Мать» читал. Какой он там Горький! Лучше бы назвался честно – Кисло-Плесневелый. Впрочем, не знаю, может, он и хороший писатель, но после «Матери» мне его читать что-то никак не хочется. Уже четверть века прошла, а всё никакого желания.

Не захотелось мне после такой аннотации читать «Санькю». Но, как сказал поэт, «принесли его домой, оказался он живой»: роман я прочёл, и Горького (Кисло-Плесневелого) в нём не обнаружил, зато обнаружились параллели с Андреем Платоновым.

Роман, во-первых, очень увлекательный; во-вторых, написан отличным литературным языком; в-третьих, местами он написан даже более чем отлично. Ещё одно достоинство романа в том, что, прочитав его, хочется написать о нём эссе (а к этому меня мало какая книга побуждает).

Захар Прилепин – человек интересный. Он – нацбол, из партии национал-большевиков. И «Санькя» у него как раз про эту партию. Она выведена в романе под именем «Союза созидающих» (а «Единая Россия» упомянута там как «Партия президента»). И при своём национал-большевизме Прилепин верит в Бога. Он даже сказал как-то, что не хотел бы, подобно Льву Толстому, быть отлучённым от Церкви.

Я не буду пересказывать сюжет романа, остановлюсь только на некоторых деталях, которые показались мне гораздо интереснее сюжета. Герой романа – молодой нацбол («союзник») Саша Тишин. Санькя – это его имя в транскрипции его деревенских бабушки и деда, не ведающих о политической ориентации внука. Скрываясь от милиции и ФСБ, Тишин отправляется в деревню, и вот тут, в деревне, роман приобретает необыкновенную глубину, близкую к глубине Платонова. Процитирую кое-что.

Вот описание самой деревни: «Деревня исчезала и отмирала – это чувствовалось во всем. Она отчалила изрытой, черствой, темной льдиной и тихо плыла». Замечательный образ. Куда же она плыла? От чего отчалила? Автор не говорит, но даёт читателю всё для того, чтобы дорисовать образ: отчалила она от ледяной корки жизни и поплыла по водам смерти. То есть: смерть – это вода, а жизнь – ледяная корка над нею, и, в принципе, жизнь – это просто другое состояние смерти (как лёд – это другое состояние воды). Вполне по блаженному Августину, сказавшему: «Откуда я пришел сюда, в эту – сказать ли – мертвую жизнь или живую смерть?» (Исповедь. Кн. 1.VI. 7).

Всё в деревне пропитано смертью. Все там погибают или кончают самоубийством, в крайнем случае, просто умирают. И не только потому, что жизнь там плоха и беспросветна – нет, гибнут и от хорошей жизни в том числе:

«К последним годам прежней власти крестьянство наростило, наконец, мясцо, подкопило деньжат. Первое, что делает житель деревенский, всю жизнь вкалывавший до бесчисленного пота, – дитя свое балует, какого бы возраста оно ни было. Именно в те годы вся пацанва деревенская возжелала пересесть с велосипедов на мотоциклы. В деревне не то что гаишников не было – там участкового-то никто не видел по полгода, так что ездили все пьяные. И сразу же начали биться. Разбивались жутко, вдрызг, летели перед смертью, выброшенные ударом из седла, по пятьдесят, а то и по семьдесят метров, сносили головы свои дурные о деревья и заборы, ломали все кости так, что тело превращалось в розовый мягкий творог, а порой еще и девчонки молодые бились, на втором сиденье располагавшиеся. И если не гибли девки, то ломали часто себе позвоночники и лежали потом, обезножев, перебирая тот несчастный вечер в уме, каждую минуту».

Выходцы из деревни, перебравшиеся в город, тоже мрут или почти мрут; Саша Тишин при рождении «почти задушенный пуповиной, едва не погиб при родах». А когда партия посылает его в Ригу (чтобы убить рижского судью, выносившего приговоры русским ветеранам Великой Отечественной, которых латыши начали судить как военных преступников), то Саша видит гуляющего по Риге мужика из деревни, соседа его бабушки, который давно повесился.

Деревня в «Саньке» – это метафизическое сердце России, сердце, которое гонит по венам страны смерть вместо крови.

В деревне всё какое-то ирреальное, полупотустороннее. Кажется, плёнка бытия истончилась и вот-вот разорвётся, открывая таящееся под ней страшное Нечто. От этого и сама реальность приобретает здесь странные черты. Вот, например, момент. Саша подходит к бабушке, сидевшей у дома, снаружи, и обнимает её, а на дороге перед домом соседский мальчик – смотрит на эти объятия, и… «Ребенок недоуменно поднял глаза на Сашу, который обнял и поцеловал бабушку, прижав ее мягкие плечи. Быть может, для ребенка это было так же удивительно, как если бы Саша обнял дерево или угол сарая». Сразу вспоминается бредовый фильм Евгения Юфита «Убитые молнией», где можно увидеть, как заторможенно-отстранённый человек обнимает дерево и стоит, поглаживая ствол, словно женское тело.

Или вот момент: «Бабушка говорила спокойно, и за словами ее стоял черный ужас, то самое, почти немыслимое одиночество, о котором совсем недавно думал Саша, – одиночество, открывшееся иной своей стороной – огромное, но лишенное эха, – оно не отзывалось никак, ни на какие голоса».

Деревню словно пожрало какое-то чудовище, прожевало и выплюнуло, оставив на всём след своих зубов и своего тлетворного дыхания: «Дорога кривела рытвинами, словно ее пережевали и выплюнули и жевок засох, сохранив кривые, грубые следы зубов или настырных десен». А это напоминает уже Юрия Мамлеева: «Выглядел он помято, словно его жевала потусторонняя вселенская челюсть» (рассказ «Дорога в бездну»).

Поэтому и природа в деревне и вокруг неё какая-то болезненно-дурманная: «над травой дурнотно кружила мошкара»; «длинные ветви деревьев, вытянутые над дорогой, видные издалека, раскачивались дурнотно».

А люди, живущие в деревне, на этой границе с бездной, к старости начинают мыслить странным образом. Сашина Бабушка, похоронившая трёх своих сыновей, говорит: «Сяду у окна и сижу, сижу. Думаю, кто бы мне сказал: иди тысячу ден, босиком, в любую зиму, чтобы сыночков увидеть своих, и я бы пошла. Ништо не говорить, не трогать, просто увидеть, как дышат». Вспоминается любимый мотив Андрея Платонова – странствие. Только у Платонова странники идут, сами не зная куда и для чего, а здесь конкретная цель пути: увидеть живыми умерших детей, идти ради того, чтобы мёртвые воскресли.

Под конец романа, когда ФСБ начинает всерьёз душить и давить «Союз созидающих», Тишин вместе с несколькими друзьями-партийцами опять едет в деревню, но не доезжает до неё из-за бездорожья; они останавливаются в другой деревне, что поближе, устраиваются на ночлег в одном доме, а там… в американских фильмах герои в таких случаях сталкиваются с дремучими маньяками, подстерегающими путников, – но здесь они сталкиваются с дедом, религиозным философом и чуть ли не пророком. И этот дед говорит им:

«Бог-то уже совсем к нам свесился, в лицо заглядыват, а мы все никак его не разглядим. Бывалочь, когда в деревне согрешит кто, Бог долго думал, годы и годы, наказать аль нет. А то и на деток грешника откладывал наказание. До самой смерти грешника ждал, что тот исправится. Вот как было: пока вера была в человечьей породе. Теперь сразу себя выказыват Господь: как бывалочь отец ложкой бил сопливым пострелам за столом, когда наперед старшего лезли в чугунок за картошкой, так и он. Господь нетерпеливый стал: знать, устал от нас. Раз знак подаст, поставит вешку, два, на третий раз оглоблей по хребту, напополам ломает… Приметили это, милки? – старичок обвел собравшихся взглядом. – Не было у вас вешок по пути? <…> Говорю вам: скоро побежите все, как поймете, что от вас устали. Но бежать будет некуда: все умерли, кто мог приютить. В сердцах ваших все умерли, и приюта не будет никому… <…> Мы-то в юность нашу думали, что дети у нас будут, как сказано было, – не познавшие наших грехов, а дети получились такие, что ни земли не знают, ни неба. Один голод у них. Только дурной это голод, от ума. Насытить его нельзя, потому что насытятся только алчущие правды… Вы там в церкву, говорят, все ходите. Думаете, что, натоптав следов до храма, покроете пустоту в сердце. Люди надеются, что Бога приручили, свечек ему наставив. Думают, обманули его. Думают, подмяли его под себя заставили его оправдывать слабость свою. Мерзость свою и леность, которую то милосердьем теперь назовут, то добротой. Чуть что – и на Бога лживо кивают: "Бог так решил. Бог так сказал. Бог так задумал". И снова гребут под себя, у кого на сколь когтей хватает. А откуда им, глупым, знать, что Он задумал, что по Его воле, а что от попустительства Его? … И печаль не о том, что ничтожен человек, а то, что он зол в своем ничтожестве. Чем больше замечает, что другие его ничтожество видят, тем злее становится… Нету выхода вам больше, так».

Не знаю, что хотел сказать автор, вставив этот пассаж в роман, но на фоне этих слов вся политически-экстермистская деятельность нацболов, «Союза созидающих», описанная в романе, выглядит какой-то насекомой вознёй. Как, впрочем, и деятельность противостоящих им МВД и ФСБ.

Я до сих пор хвалил Прилепина, но хватит, пожалуй, – начну ругать. Интересно, почувствовал ли он сам эту разницу – разницу между страницами его книги, посвящёнными деревне, и страницами, посвящёнными городу? Когда роман въезжает в деревню, то приобретает необыкновенную глубину – психологическую и философскую. А как только возвращается в город (а в городе всё действие романа связано с борьбой партии «союзников» против ненавистного государства и ответной борьбой государства с оппозицией), то сразу теряется глубина, всё становится более плоским, психология и философия улетучиваются.

Нет, конечно, там есть своя психология и своя философия, но на фоне «деревенских» частей книги – это просто звук пустой алюминиевой кастрюли, падающей на пол. Контраст разителен. Если бы не было в романе никакой деревни, то «городской» текст выглядел бы замечательно. Написано всё-таки очень хорошо. Но в «деревенских» частях Прилепин поднялся на такой уровень, после которого «городские» части воспринимаются как провал – провал художественности, психологичности и, уж тем более, философичности.

Это, конечно, моё субъективное восприятие. На объективность не претендую.

Когда герой романа спорит с разными людьми, не понимающими его партийной страсти, то все его рассуждения о политике, о русской истории, о судьбе России звучат как-то блекло и плоско. Хотя видно, что автор старался вложить в эти рассуждения душу. Да, ему удалось вложить душу в деревню и её обитателей, очень удалось, но с партийной пропагандой произошла какая-то осечка. Душа, вроде бы, вложилась, да что-то всё равно не так… чего-то тут не хватает… И этой нехватки совершенно не чувствовалось бы, не будь в романе «деревенских» частей. А так – чувствуется. По контрасту.

(Точно так же в музее Ильи Глазунова в Москве чувствуется резкий контраст между двумя сферами искусства, когда из залов с глазуновскими работами переходишь в зал с иконами, собранными Глазуновым, а потом возвращаешься обратно: на фоне древней иконописи пошлость и неглубокость глазуновских работ становится до рези очевидной. У Прилепина, впрочем, контраст не настолько резок.)

В чём же дело? Я думаю, вот в чём. Дед-философ говорит Тишину и его друзьям: «…гребут под себя, у кого на сколь когтей хватает». А ведь это – грести под себя – не только к воровству относится, это происходит и в области чистой психологии. Гребёт под себя, в том числе, и тот, кто сам себя удовлетворяет сознанием собственной праведности (ну, или просто правоты). У Сальвадора Дали есть картина с замечательным названием «Девственница, развращаемая рогами собственного целомудрия», и жаль, что он не написал ещё картины под названием «Праведник, развращаемый рогами собственной праведности».

Тысячу раз прав был Василий Розанов, когда говорил, что отвратительное в человеке начинается с самодовольства. По этой причине отвращение вызывает не только наша самодовольная российская власть, но и наши самодовольные борцы с нею. А самодовольства у нацболов, у прилепинских «союзников», хоть отбавляй, и Прилепин об этом честно искренне говорит, не замечая, какую он язву тем самым приоткрывает перед читателем.

Споря с соседом по больничной палате (где он приходит в себя после жестокого избиения сотрудниками ФСБ), Тишин проговаривается: «Сейчас насущно одно – передел страны, передел мира – в нашу пользу, потому что мы лучше. Для того чтобы творить мир, нужна власть – вот и все. Те, с кем мне славно брать, делить и приумножать власть, – мои братья. Мне выпало счастье знать людей, с которыми не западло умереть».

Вот они – ключевые слова в этом пафосном пассаже: «…потому что мы лучше». Даже не программа нашей партии лучше, не наш план действий лучше, а прямо так – МЫ. Мы лучше. Вот тут и пересёкся Прилепин сразу с Розановым и Евангелием.

Отвратительное в человеке начинается с самодовольства, – говорит Розанов.

«Фарисей, став, молился сам в себе так: Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь», – сказано в Евангелии (от Луки, 18:11).

«Мы лучше», – говорит о своей партии Прилепин устами своего героя. «Мы – правы. А они – нет», – говорит в финале романа другой его герой, Олег, а Тишин, слышащий это, кивает головой.

Вот так всё и пересеклось в одной точке. И эту точку сам Прилепин обозначил (говоря, вроде бы, про другое, а, по сути, про это самое) понятием «грести под себя». Фарисей, описанный в Евангелии, грёб под себя, когда упивался своим положением ЛУЧШЕГО и ПРАВОГО (ПРАВЕДНОГО) человека, выгодно оттеняемого на фоне всякой мрази, вроде того мытаря. Так же выгодно и герой Прилепина оттенил себя на фоне представителей власти и силовых структур.

Надо заметить (чтобы прояснить историческую аналогию), что фарисеи, описанные в Евангелии, – это ведь и были самые что ни на есть национал-большевики своего времени, революционеры с «бомбой» за пазухой, причём не просто какие-то бесы-разрушители, а настоящие патриоты, душой болеющие за свой народ, за родную землю, и готовые на всё ради блага родины. А мытари (иначе говоря, сотрудники налогового управления) были богатыми прихлебателями оккупационных властей, севших крепкими римскими задами на многострадальную шею еврейского народа. Поэтому у фарисеев были все основания считать себя лучшими людьми в сравнении с мытарями. Они и считали.

Христос это заметил и рассказал притчу о мытаре и фарисее, где как раз и представил эту черту праведного фарисейского самосознания. Но вовсе не для того представил её, чтобы Его ученики с восторженно-просветлённым взором молвили, глядя в прекрасную даль: «И мы, и мы – лучше, и мы правы. Так дайте нам власть, дайте!»

Фарисеи рвались к власти, участвовали в подготовке вооружённого восстания и предлагали Христу присоединиться к революционному движению. Он отказался. (Подробности смотрите в статье митрополита Антония Храповицкого «Христос Спаситель и еврейская революция»; там проводится очень серьёзный анализ евангельских событий и их внутренней логики.)

В итоге еврейские нацболы подняли-таки восстание. Об этом читайте «Иудейскую войну» Иосифа Флавия. И «союзники» у Прилепина тоже поднимают восстание, захватывая здания администраций примерно в тридцати городах России. Роман обрывается недосказанным. Герои сидят с оружием в захваченном здании и смотрят из окна на окруживших их солдат.

Что будет дальше понятно – ничего хорошего ни для кого не будет. Удивляет только этот мажорный пафос, которым Прилепин подсветил финал романа. Такой пафос в таком контексте – это аналог худшего трюка голливудских фильмов, в которых иногда бывает этот отвратительный тип финала: положение хуже некуда, но режиссёр умело расставляет акценты так, чтобы, не смотря ни на что, протащить зрителя в релаксацию и накачать его положительными эмоциями. У Прилепина, впрочем, релаксации нет, он оставляет читателя в напряжении, но в каком-то задорном мажорном напряжении, словно бы в радостном предвкушении чего-то. Неприятно. Плоско это как-то, фальшиво в самой своей сердцевине. Представьте себе «Апокалипсис сегодня» Фрэнсиса Копполы с таким же мажорчиком в конце…

После того, что Прилепин писал в этом же романе про деревню, весь этот финальный мажор вызывает немного брезгливое чувство. В другом его романе, «Патологии» (про спецназовцев, откомандированных в Чечню), финал очень органичен. А в «Саньке» сделана попытка вытянуть роман в направлении партийной линии, и получилась фальшь. Фальшь особого, искреннего типа.

Знаете, есть такой тип фальши? Когда человек искренен и честен, и не лукавит ни на волосок, а, между тем, чувствуется фальшь, примешанная к его искренности, как хлорка к водопроводной воде. Такая фальшь выходит, когда искренность и честность накладываются на самодовольство, на упоение своей честностью и правотой.

Ладно, хватит – поругал Прилепина. Буду снова хвалить (да и всё, что я сказал выше, вовсе не умаляет художественных достоинств его замечательного романа, – это всё так, мелкие нюансы).

Роман, как нитью, прошит темой лица и его отражения. Что-то происходит с человеческими лицами, что-то «не то». Саша Тишин вспоминает, как однажды в детстве, в лесу у костра, он не мог разглядеть лицо своего отца, на которое упала тень, и это воспоминание его тревожит, как некая тайна. «Что? Что было бы, если б разглядел? … Что ты увидел бы?» – спрашивает его внутренний голос.

В деревне Саша видит мальчика, бьющего хворостиной по своему отражению в луже: «Шипя, он бил по своему грязному отражению и отскакивал от лужи».

Сам Саша, напившись пьяным, выкидывает внезапную шутку: «Саша упал на четвереньки и даже немного попил из лужи, где в свете фонаря кривилось и кривлялось его мутное лицо».

В один из моментов он начинает мучиться вопросом:

«"Какой я?" – неожиданно подумал Саша.

Кто и какой? Дурной? Добрый? Надежный? Безнадежный?

Не было такого зеркальца, чтобы разглядеть свое отражение. Словно на это зеркальце наступили сапогом, раздавили его. И, силясь рассмотреть себя в осколках, можно было увидеть лишь непонятные черты, из которых не составить лица.

Саша никогда не мучался самокопанием. <…>

И все-таки: какой? Какой он – Саша? Чего-то всегда не доставало в лице, в отражении»
.

Попав в лапы ФСБ и войдя в чекистский туалет, он рассматривает в сливном бачке унитаза своё лицо:

«"Сейчас меня угробят здесь… Интересно, что у меня сейчас на морде написано… Что я боюсь или? …"

Саша неожиданно для самого себя поднял крышку сливника и посмотрелся в воду. В подрагивающей воде отразилось лицо. Никакое – не испуганное, не гордое. Просто лицо»
.

Возвращаясь поездом из Риги, он опять обеспокоен лицом:

«Ходил в туалет, стоял и чувствовал свое лицо, какое-то чужое от пьянства, словно вылепленное из пластилина. Казалось, что если сморщиться, зажмуриться изо всех сил, с лица отпадут куски чего-то чуждого, налипшего. Взглянул на себя в зеркало: лицо как лицо. Его лицо».

Эта тема своего лица так ни во что и не развивается, как бы повисает в воздухе. Но зато на смену ей приходит зеркально-обратная тема – тема чужих лиц:

«…и вечером смотреть в телевизор, где эти мерзейшие твари кривляются, рассказывая, как они заботятся о тебе. Их лица… Последнее время Саша начинал болеть, когда видел их лица. Вглядывался в их рты и глаза. Выключал звук порой, и тогда мерзость личин становилась настолько наглядной, что злые мурашки прыгали по спине».

Обеспокоенность Саши по поводу собственного лица, наверное, из-за того и возникала, что он подсознательно боялся, как бы его лицо не превратилось в «мерзость личины». И, кажется, что не превратилось. Кажется, оно сохранилось человеческим. Однако, не смотрясь в зеркало, он ощущает на своём лице «куски чего-то чуждого, налипшего». Зеркало же убеждает его: да нет, всё в порядке!.. Не в порядке. Если душа чувствует своё лицо как чужое, а зеркало разубеждает в этом, то вывод один: твоё лицо – личина. То, что ты видишь в зеркале, – это маска. А что под ней – знают только Бог да чёрт.

«Нагота ужаса на всем человеческом. Человеческие лица – бездны несказанной бессмыслицы и червоточивого ужаса и скверны. Смотри, человеческие лица разбухли и покрылись струпьями, источающими гной и злосмрадие существа», – такую запись оставил в своём дневнике сербский богослов и философ, архимандрит Иустин Попович (Молитвенный дневник. 1921 г. 2 января // Собрание творений преподобного Иустина (Поповича). Т. 1. М., 2004. С. 99). Где-то недалеко от этого чувства-прозрения ходит и Захар Прилепин. То, что так сочно описал Иустин Попович, это, если говорить проще, всего лишь ощущение греха, скрытого в душе, за ширмой человеческого лица. Порыв потустороннего ветра колышет ширму, и из приоткрывшегося проёма сквозит глубинный ужас.

О грехе говорит у Прилепина дед-философ, а то, что мучает его героя, Сашу Тишина, есть опять-таки ни что иное, как это самое «злосмрадие существа», этот самый грех. Проблема в том, что вопрос о грехе Прилепин поставил, вопрос о Боге – тоже, а ответ… а в ответ он предложил только революционный погром:

«В этой стране революции требует все, – сказал Саша, наблюдая, как Безлетов ест суп. – У вас же хороший вкус, Алексей, как вы смиряетесь со всем этим кошмаром вокруг? Любой мыслящий человек – на заводе он работает или на земле, в белом ли халате или в военной форме – понимает это. Закройте глаза, прочтите десять раз "Отче наш" – потом включите теле, и вы поймете, что там одни бесы».

Последняя фраза замечательна. Хочешь увидеть бесов – вот тебе способ прозрения. Но только Саша, дающий этот духовидческий совет, сам не может увидеть собственное лицо, натыкаясь в отражениях на маску, под которую ему никак не заглянуть. Революция идёт своим чередом, а собственное лицо с его мрачной тайной так и остаётся при тебе.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 7 comments