gremrien (gremrien) wrote in chto_chitat,
gremrien
gremrien
chto_chitat

Category:

Русская интеллигенция, открытие №2: Анатолий Мариенгоф | Бессмертная трилогия

«Что делать, как быть с неулыбающимися людьми? — мелькнуло у меня в голове. — Это, вероятно, неизлечимо».

Ну, Мариенгоф для многих, вероятно, "старая новость", а вот для меня Мариенгоф-человек, этот настоящий русский интеллигент стал недавним открытием. Я читала (и полюбила) его "Циников", но вот как-то более глубоко интересоваться Мариенгофом все не выдавалось повода. Его "Бессмертную трилогию" я прочла просто на волне общего интереса к воспоминаниям русских писателей первой половины века. Взяла ее "пролистать по-быстрому", с вялым интересом, но не смогла оторваться и прочла запоем!

В "Бессмертную трилогию" входят три достаточно разнородные книги, написанные и опубликованные в разное время (вторая и третья вообще опубликованы только посмертно, через десятилетия после смерти Мариенгофа), однако сам автор видел их именно в виде трилогии:
1. Роман без вранья (1927)
2. Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги (1988)
3. Это вам, потомки! (1994)

Это не совсем воспоминания, т.е. не цельная мемуарная литература. "Роман без вранья" посвящен Есенину (они с Мариенгофом были очень-очень близкими друзьями - я уже и забыла, где я видела раньше в книгах такие по-настоящему счастливые и светлые дружбы), "Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги" немножко начинается как обычные личные воспоминания (детство, папа, гимназия и т.д.), но достаточно быстро уходит в жанр разнородных эпизодов, ну и "Это вам, потомки!" уже полностью представляет собой просто записную книжку со сваленными в кучу разными заметками-наблюдениями-мыслями-анекдотами.

Две радостные неожиданности:

Во-первых, Мариенгоф оказался ужасно приятным человеком. Я его совсем не знала, но априорно (на основе "Циников", видимо) воспринимала как человека сложного, тяжелого и едкого, что ли. Мариенгоф на самом деле - легкий, очень-очень светлый, умный, открытый, с прекрасным чувством юмора. Мне удивительно, как ему удалось "сохраниться" в сталинскую эпоху (он, дитя прошлого века и ближайший и нежнейший друг "упадочного поэта", как и многих других не менее упадочных, благополучно дожил аж до 1962 года!), но вот ему повезло, видимо. Его воспоминания/записные книжки читаются очень хорошо, хотя о слишком серьезных вещах любящий смеяться и радоваться жизни Мариенгоф писать не очень любил, видимо, да и где-то не считал возможным; это по большей части личные или пересказанные анекдоты. И все же за ними видишь очень славного человека - человека, с которым очень хотелось бы дружить и общаться.

Во-вторых, он умеет писать как-то уморительно смешно! Вот опять же - после трагичных "Циников", где юмор такой... вымученный, тяжелокаменный, - здесь просто сидишь и ржешь аки конь )). Особенно "Роман без вранья"! При всем том, что Есенин - это не только его радость и любовь, но и большая боль. И не менее трагическая, страшная, странная судьба его сына. Как и судьба самого века, в котором он жил, и многих людей, которых он знал. Жизнь Мариенгофа была совсем не простой, для кого-то другого она была бы просто непрерывной тоскливой драмой почти без просветов:

«Роман без вранья» называли враньем без романа. О «Циниках» не слышал даже я… Пьеса в стихах «Шут Балакирев» нигде не шла. Стихи поэта-имажиниста, о котором Ленин сказал: «Больной мальчик», не то что не печатались — не упоминались. Как он жил, как они жили? Не понимаю. И еще умудрялись смеяться, шутить, радоваться жизни, иногда выпивать, ухаживать, слушать музыку, рассуждать о Чехове, Толстом, Дос Пасосе, ходить в кино, любить театр, искусство и друг друга…"
(Михаил Козаков в послесловии)

Грусть Мариенгофа светла, если она и проявляется где-то, а в остальном его мироощущение отлично описывает цитата в эпиграфе.

О великолепном русском языке говорить не надо, да? Это по умолчанию.

Немножко произвольно надерганных цитат (такого там много, много, много):

"В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом) на Петровке, в квартире одного инженера.
Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты предков (так называли мы родителей инженера, развешанных по стенам в тяжелых рамах).
Надежд инженера мы не оправдали. На другой же день по переезде стащили со стен засиженных мухами предков, навалили их целую гору и вынесли в кухню.
Бабушка инженера, после такой большевистской операции, заподозрила в нас тайных агентов правительства и стала на целые часы прилипать старческим своим ухом к нашей замочной скважине.
Тогда-то и порешили мы сократить остаток дней ее бренной жизни.
Способ, изобретенный нами, поразил бы своей утонченностью прозорливый ум основателя иезуитского ордена.
Развалившись на плюшевом диванчике, что спинкой примыкал к замочной скважине, равнодушным голосом заводили мы разговор такого, приблизительно, содержания:
-- А как ты думаешь, Миша, бабушкины бронзовые канделяберы пуда по два вытянут?
-- Разумеется, вытянут.
-- А не знаешь ли ты, какого они века?
-- Восемнадцатого, говорила бабушка.
-- И будто бы работы знаменитейшего итальянского мастера?
-- Флорентийца.
-- Я так соображаю, что, если их приволочь на Сухаревку, пудов пять пшеничной муки отвалят.
-- Отвалят.
-- Так вот пусть уж до воскресенья постоят, а там и потащим.
-- Потащим.
За стеной в этот момент что-то плюхалось, жалобно стонало и шаркало в безнадежности туфлями.
А в понедельник заново заводили мы разговор о "канделяберах", сокращая ничтожный остаток бренной бабушкиной жизни."


---

"Нежно обняв за плечи и купая свой голубой глаз в моих зрачках, Есенин спросил:
-- Любишь ли ты меня, Анатолий? Друг ты мне взаправдашний или не друг?
-- Чего болтаешь!
-- А вот чего... не могу я с Зинаидой жить... вот тебе слово, не могу... говорил ей -- понимать не хочет... не уйдет, и все... ни за что не уйдет... вбила себе в голову: "Любишь ты меня, Сергун, это знаю и другого знать не хочу"... Скажи ты ей, Толя (уж так прошу, как просить больше нельзя!), что есть у меня другая женщина...
-- Что ты, Сережа!..
-- Эх, милой, из петли меня вынуть не хочешь... петля мне -- ее любовь... Толюк, родной, я пойду похожу... по бульварам, к Москве-реке... а ты скажи -- она непременно спросит, -- что я у женщины... с весны, мол, путаюсь и влюблен накрепко... а таить того не велел... Дай тебя поцелую...
Зинаида Николаевна на другой день уехала в Орел."

---

"После Нового года у меня завелась подруга. Есенин смотрел на это дело бранчливо; супил брови, когда исчезал я под вечер. Приходил Кусиков и подливал масла в огонь, намекая на измену в привязанности и дружбе, уверяя, что начинается так всегда -- со склонности легкой, а кончается... и напевал своим приятным, маленьким и, будто, сердечным голосом:

-- Обидно, досадно, До слез, до мученья...

Есенин хорошо знал Кусикова, знал, что он вроде того чеховского мужика, который, встретив крестьянина, везущего бревно, говорил тому: "А ведь бревно-то из сухостоя, трухлявое"; рыбаку, сидящему с удочкой: "В такую погоду не будет клевать"; мужиков в засуху уверял, что "дождей не будет до самых морозов", а когда шли дожди, что "теперь все погибнет в поле"...
И все-таки Есенина нервило и дергало кусиковское "Обидно, досадно..."
Как-то я не ночевал дома. Вернулся в свою "ванну обетованную" часов в десять утра; Есенин спал. На умывальнике стояла пустая бутылка и стакан. Понюхал -- ударило в нос сивухой.
Растолкал Есенина. Он поднял на меня тяжелые, красные веки.
-- Что это, Сережа?.. Один водку пил?..
-- Да. Пил. И каждый день буду... ежели по ночам шляться станешь... с кем хочешь там хороводься, а чтобы ночевать дома...
Это было его правило: на легкую любовь он был падок, но хоть в четыре или в пять утра, а являлся спать домой."

---

"Но до конца зимы все-таки крепости своей не отстояли. Пришлось отступить из ванны обратно -- в ледяные просторы нашей комнаты.
Стали спать с Есениным вдвоем на одной кровати. Наваливали на себя гору одеял и шуб. По четным дням я, а по нечетным Есенин первым корчился на ледяной простыне, согревая ее дыханием и теплотой тела.
Одна поэтесса просила Есенина помочь устроиться ей на службу. У нее были розовые щеки, круглые бедра и пышные плечи.
Есенин предложил поэтессе жалованье советской машинистки, с тем чтобы она приходила к нам в час ночи, раздевалась, ложилась под одеяло и, согрев постель ("пятнадцатиминутная работа!"), вылезала из нее, облекалась в свои одежды и уходила домой.
Дал слово, что во время всей церемонии будем сидеть к ней спинами и носами уткнувшись в рукописи.
Три дня, в точности соблюдая условия, мы ложились в теплую постель.
На четвертый день поэтесса ушла от нас, заявив, что не намерена дольше продолжать своей службы. Когда она говорила, голос ее прерывался, захлебывался от возмущения, а гнев расширил зрачки до такой степени, что глаза из небесно-голубых стали черными, как пуговицы на лаковых ботинках.
Мы недоумевали:
-- В чем дело? Наши спины и наши носы свято блюли условия...
-- Именно!.. Но я не нанималась греть простыни у святых...
-- А!..
Но было уже поздно: перед моим лбом так громыхнула входная дверь, что все шесть винтов английского замка вылезли из своих нор."


---

"Над Большим театром четыре коня взвились на дыбы. Рвут вожжи и мускулы на своих ногах. И все без толку. Есенин посмотрел вверх:
-- А ведь мы с тобой вроде этих глупых лошадей. Русская литература будет потяжельше Большого театра."


---

"В те дни человек оказался крепче лошади.
Лошади падали на улицах, дохли и усеивали своими мертвыми тушами мостовые. Человек находил силу донести себя до конюшни, и если ничего не оставалось больше, как протянуть ноги, он делал это за каменной стеной и под железной крышей.
Мы с Есениным шли по Мясницкой. Число лошадиных трупов, сосчитанных ошалевшим глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот.
Против почтамта лежали две раздувшиеся туши. Черная туша без хвоста и белая с оскаленными зубами.
На белой сидели две вороны и доклевывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый ирисник в коричневом котелке на белобрысой маленькой головенке швырнул в них камнем. Вороны отмахнулись черным крылом и отругнулись карканьем.
Вторую тушу глодала собака. Протрусивший мимо на хлябеньких санках извозчик вытянул ее кнутом. Из дыры, над которой некогда был хвост, она вытащила длинную и узкую, как отточенный карандаш, морду. Глаза у пса были недовольные, а белая морда окровавлена до ушей. Словно в красной полумаске. Пес стал вкусно облизываться. Всю обратную дорогу мы прошли молча. Падал снег.
Войдя в свою комнату, не отряхнув, бросили шубы на стулья. В комнате было ниже нуля. Снег на шубах не таял.
Рыжеволосая девушка принесла нам маленькую электрическую грелку. Девушка любила стихи и кого-то из нас.
В неустанном беге за славой и за тормошливостью дней мы так и не удосужились узнать кого. Вспоминая об этом после, оба жалели -- у девушки были большие голубые глаза и волосы цвета сентябрьского кленового листа.
Грелка немало принесла радости.
Когда садились за стихи, запирали комнату, дважды повернув ключ в замке, и с видом преступников ставили на стол грелку. Радовались, что в чернильнице у нас не замерзли чернила и писать можно было без перчаток.
Часа в два ночи за грелкой приходил Арсений Авраамов. Он доканчивал книгу "Воплощение" (о нас), а у него в доме Нерензея в комнате тоже мерзли чернила и тоже не таял на калошах снег. К тому же у Арсения не было перчаток. Он говорил, что пальцы без грелки становились вроде сосулек: попробуй согнуть -- и сломятся.
Электрическими грелками строго-настрого было запрещено пользоваться, и мы совершали преступление против революции.
Все это я рассказал для того, чтобы вы внимательнее перечли есенинские "Кобыльи корабли"-- замечательную поэму о "рваных животах кобыл с черными парусами воронов; о солнце, стынущем, как лужа, которую напрудил мерин; о скачущей по полям стуже и о собаках, сосущих голодным ртом край зари".
Много с тех пор утекло воды. В бахрушинском доме работает центральное отопление, в доме Нерензея -- газовые плиты и ванны, нагревающиеся в несколько минут, а Есенин на другой день после смерти догнал славу."


Нет, цитировать просто нереально - все совершенно прекрасное, в больших объемах.

Что еще, телеграфно:
- чудные все страницы, посвященные Есенину, - и смешные, и грустные;
- немного материала в копилку образа Маяковского;
- очень теплые строки посвящены Качалову;
- замечательная традиция читать друзьям дурацкие короткие стишата ("Следующее!");
- уморительный, но очень и очень показательный эпизод с царедворцем Сергеем Михалковым и чебуреком (а что, Никита-свет-Сергеевич это не очень любит вспоминать в контексте своей духовно богатой родословной, нет?);
- короткий, но очень яркий и трогательный эпизод с Хлебниковым;
- очень нравятся взаимоотношения Мариенгофа со своим папой, с женой, с сыном (но почему, почему, почему, Кирка? иметь такого папу - только это должно быть счастьем! но нет, должно быть, чем больше у людей хорошего, тем большего им не хватает).

Много просто попутных умных мыслей и "подстрочников" ("Он хорошо настроен, потому что плохо осведомлен").
Мой любимый жанр - мысли вразброд, свои и чужие. Отличный блог первой половины 20 века.

"Наш век мне кажется смешным немножко,
Когда кончается бомбежка."
Tags: Мариенгоф, мемуары, русская
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for members only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 27 comments